Увольнение Бруно произвело в МЕЙН эффект разорвавшейся бомбы. Компания гудела от споров и слухов. Само собой разумеется, у Бруно были свои враги, но даже они пришли в смятение. Для многих сотрудников было ясно, что основной причиной увольнения была зависть. В беседах за обеденным столом или за кофе они признавались, что, по их мнению, Холл почувствовал угрозу, исходящую от этого человека, который был на двадцать с лишним лет моложе его и вывел прибыли фирмы на новую высоту.

— Холл не мог позволить, чтобы Бруно выглядел таким молодцом, — сказал кто–то. — Он не мог не знать, что Бруно займет его место и что старика отпустят на подножный корм — это был всего лишь вопрос времени.

Как будто в доказательство этой версии Холл назначил новым президентом Пола Придди. Пол много лет занимал должность вице–президента. Это был дружелюбный человек, знающий инженер. Правда, на мой взгляд, это был вялый соглашатель, не знающий слова «нет». Он всегда прогнется перед боссом и уж не станет грозить ему взлетевшими прибылями.

Для меня увольнение Бруно было сокрушительным ударом. Он был моим наставником и играл решающую роль в наших международных проектах. Придди, напротив, занимался только внутренними проектами и знал очень мало, если вообще что–то знал, о настоящем содержании нашей работы за рубежом. Я не мог представить, в каком направлении будет двигаться компания. Позвонив Бруно домой, я нашел его пребывающим в философском настроении.

— Да, Джон, он же знал, что у него нет никаких причин уволить меня, — сказал он о Холле. — Поэтому я настоял на очень выгодном выходном пособии — и получил его. Мак контролирует значительную часть голосующих акций, и, раз он принял такое решение, я уже ничего не мог сделать. — Бруно сообщил, что получил несколько предложений на руководящие посты в транснациональных банках, которые были нашими клиентами.

Я спросил его, что, по его мнению, мне следует делать.

— Будь осторожным, — посоветовал он. — Мак Холл утерял связь с действительностью. Но этого ему никто не скажет — особенно теперь, после того, что он сделал со мной.

В конце марта 1980 года, все еще под впечатлением от этого увольнения, получив отпуск, я отправился на яхте на Виргинские острова. Со мной была Мэри — сотрудница МЕЙН. Хотя, выбирая место для путешествия, я не задумывался над этим, но сейчас я понимаю, что прошлое тех мест сыграло свою роль в принятии решения, положившего начало исполнению моего новогоднего желания. Первый намек появился, когда мы, обогнув остров Сент–Джон, взяли курс на пролив Сэра Фрэнсиса Дрейка, отделяющий Американские Виргинские острова от Британских. Канал носил имя англичанина, грозы испанского флота. Это напомнило мне о моих частых размышлениях о пиратах и других исторических личностях, таких, как Дрейк и сэр Генри Морган, которые грабили и воровали и все–таки были удостоены похвал — и даже посвящены в рыцари — за свои дела. Я часто спрашивал себя, почему, учитывая, что я воспитывался в уважении к этим людям, я все–таки испытывал угрызения совести при мысли об эксплуатации таких стран, как Индонезия, Панама, Колумбия и Эквадор. Многие из моих героев: Этан Аллеи, Томас Джефферсон, Джордж Вашингтон, Дэниел Бун, Дэйви Крокет, Льюис и Кларк — назову всего лишь несколько имен, — эксплуатировали индейцев, рабов, захватывали не принадлежавшие им земли. Я цеплялся за эти примеры, чтобы облегчить свое чувство вины. Теперь, взяв курс на пролив Сэра Фрэнсиса Дрейка, я осознал глупость моих прошлых оправданий.

Я вспомнил некоторые вещи, на которые долгое время не обращал внимания. Этан Аллен провел несколько месяцев в тесных вонючих британских «плавучих тюрьмах», большую часть времени закованный в тридцатифунтовые кандалы, а затем был заключен в тюремный каземат в Англии. Он попал в плен в 1775 году в битве при Монреале, борясь за такие же идеалы, за какие сейчас боролись Хайме Ролдос и Омар Торрихос. Томас Джефферсон, Джордж Вашингтон и другие отцы–основатели рисковали своими жизнями за эти же идеи. Революция могла и не победить; они понимали, что, если проиграют, их повесят как предателей. Дэниел Бун, Дэйви Крокет, Льюис и Кларк тоже пережили немало и многое принесли в жертву. А Дрейк и Морган? Я не очень уверенно ориентировался в этом периоде истории, но помнил, что протестантская Англия считала, что ей смертельно угрожает католическая Испания. Вполне возможно, Дрейк и Морган занялись пиратством не из тщеславия, а чтобы ударить прямо в сердце Испанской империи — в корабли с грузом золота — и защитить святую Англию и ее веру.

Эти мысли не покидали меня, пока мы шли по проливу, постоянно меняя галс, чтобы поймать ветер, медленно подходя к горным вершинам, выступающим из воды, — остров Грейт–Тэтч к северу и Сент–Джон к югу. Мэри принесла мне пиво и включила песню Джимми Баффетта погромче. И все–таки, несмотря на окружавшую меня красоту и чувство свободы, которое возникает, когда идешь под парусом, я чувствовал злость. Я пытался стряхнуть это ощущение. Я с трудом проглотил пиво. Однако злость не отступала. Меня злили эти голоса из прошлого и то, что я использовал их, чтобы оправдать свою жадность. Я был зол на моих родителей, на Тилтон — за то, что они нагрузили меня этими историческими знаниями. Я открыл еще пива. Я готов был убить Мака Холла за то, что он сделал с Бруно. Мимо нас прошел деревянный парусник под флагом всех цветов радуги со вздымавшимися от ветра парусами по обеим сторонам. Поймав ветер, он шел по проливу. С борта нам махали человек шесть молодых мужчин и женщин — хиппи. На них были яркие саронги. На передней палубе возлежала совершенно голая парочка. И парусник, и вид этих молодых людей говорил о том, что они жили на борту яхты коммуной — современные пираты, свободные, наслаждавшиеся полной свободой.

Я попытался помахать им в ответ, но рука не слушалась меня. Я почувствовал, как меня захлестнула зависть. Стоя на палубе, Мэри наблюдала за ними, пока парусник не исчез из виду.

— Тебе бы понравилась такая жизнь? — спросила она.

И тогда я понял. Это не имело отношения к моим родителям, школе Тилтон или Маку Холлу — я ненавидел свою жизнь. Свою. Ответственность за все нес я сам.

Мэри что–то прокричала, показывая рукой перед собой. Она подошла поближе ко мне.

— Лейнстер–Бэй, — сказала она. — Сегодняшняя стоянка.

Вот она. Маленькая бухточка в береговой линии острова Сент–Джон, в которой пиратские корабли поджидали свою добычу — галеоны с золотом, проходившие мимо них по вот этому самому месту. Я подошел ближе, затем передал румпель Мэри и направился на переднюю палубу. Пока она направляла нашу яхту в красивый залив и обходила банку Уотермелон, я наклонил и зачехлил кливер и вытащил якорь из якорного отсека. Она ловко опустила основной парус. Я столкнул якорь; цепь с грохотом упала в кристально чистую воду, и яхта остановилась. Когда мы устроились, Мэри искупалась и пошла вздремнуть. Оставив ей записку, я на небольшой лодке на веслах добрался до берега и причалил как раз под развалинами стены старой сахарной плантации.

Я долго сидел у воды, пытаясь ни о чем не думать, отбросить все чувства. Но ничего не получалось. Поздно днем, поднявшись по крутому холму, я обнаружил, что стою на раскрошившейся стене старинной плантации, глядя вниз на наш парусник. Я наблюдал, как солнце двигалось к закату по направлению к Карибскому морю. Картина казалась идиллической, но я знал, что лежавшая вокруг меня плантация была средоточием невысказанного страдания. Здесь погибли сотни африканских рабов, которые под ружейным прицелом строили роскошный особняк, убирали сахарный тростник, управляли приспособлениями, которые превращали сахар–сырец в ром. За спокойствием этого места пряталось прошлое, полное жестокости, так же как за ним пряталась ярость, бродившая внутри меня. Солнце исчезло за гористым островом. Широкая ярко–красная арка перекинулась через небо. Море стало темнеть.

Мне стало вдруг предельно ясно, что я тоже являлся таким же работорговцем, что моя работа в МЕЙН не ограничивалась только вовлечением бедных стран в глобальную империю с помощью огромных займов. Мои дутые прогнозы не были просто средством гарантировать, что, когда моей стране была нужна нефть, она могла востребовать свой фунт живой плоти. Мое положение партнера вовсе не ограничивалось увеличением прибыльности фирмы. Моя работа затрагивала людей и их семьи; людей сродни умершим на строительстве стены, на которой я сейчас сидел; людей, которых я эксплуатировал.

В течение десяти лет я был последователем работорговцев, которые приходили в африканские джунгли, хватали мужчин и женщин и тащили на поджидавшие их корабли. Мой подход был, конечно, посовременней и потише — мне не приходилось видеть умирающих людей, чувствовать запах разлагающейся плоти или слышать крики агонии. Но то, что я делал, было не менее страшно. И то, что я мог дистанцироваться от всего этого, что я мог не думать в своей работе о живых людях: о телах, о плоти, о предсмертных криках — в конечном итоге делало меня еще большим грешником. Я опять посмотрел на яхту, борющуюся с отливом. Мэри отдыхала на палубе, наверное, потягивала «Маргариту» и поджидала меня, чтобы вручить и мне бокал. И в этот момент, видя ее там в последнем свете уходящего дня, такую расслабленную, доверчивую, я почувствовал угрызения совести: что же я делаю с ней и со всеми моими сотрудниками, которых я превращал в ЭУ. Я делал с ними то же, что Клодин сделала со мной, но только без прямоты Клодин.

Я убеждал их стать работорговцами, соблазняя повышением зарплаты и продвижением по службе. При этом они, как и я, сами были прикованы к системе. Они тоже были рабами. Я повернулся спиной к морю, заливу, ярко–красному небу. Я закрыл глаза, чтобы не видеть стены, построенные рабами, оторванными от своих домов в Африке. Я хотел выбросить все из головы. Открыв глаза, я увидел огромную сучковатую палку, толщиной с бейсбольную биту, но раза в два длиннее. Я вскочил, схватил палку и начал колотить ею по каменным стенам. Я колотил по ним до тех пор, пока не упал в изнеможении. После этого я повалился в траву и лежал, наблюдая за плывущими надо мной облаками.

Наконец я побрел обратно к лодке. Я стоял на берегу, смотрел на яхту, застывшую на якоре на лазурной воде, и я знал, что мне надо сделать. Я знал, что, если я снова вернусь к своей прежней жизни, к МЕЙН и всему тому, что она представляла, я буду потерян навеки. Повышения зарплаты, пенсии, страховка, привилегии, акции… Чем дольше я буду оставаться, тем труднее будет выбраться оттуда. Я стал рабом. Я мог продолжать самобичевание, я мог бы бить себя так, как колотил эту каменную стену, или я мог бежать.

Через два дня я вернулся в Бостон. 1 апреля 1980 года я вошел в кабинет Пола Придди и положил перед ним заявление об уходе.

Назад| Оглавление| Вперёд